Марина Беглова. История одной компании (повесть)

Нас было четверо – четверо неразлучных друзей, одногодков, одноклассников и соседей по дому: я,  Костя с Пашей, приходившиеся друг другу троюродными братьями, и Эля, единственная девочка, которую мы соблаговолили принять в нашу ребячью  компанию. Ей даже разрешалось здороваться с нами за руку, что являлось для девочки неслыханной привилегией и  что мне до сих пор непонятно, но с предрассудками надо считаться.
Дом наш находился на стыке улицы Волгоградской с проспектом Дружбы Народов и  был известен всему городу тем, что в нем свои последние годы жизни провел некий художник, чья фамилия фигурирует в БСЭ. Дом был заселен в конце            шестидесятых, в эпоху массового строительства панельных пятиэтажек, и считался достопримечательностью районного масштаба – не столько из-за мемориальной таблички, сколько из-за расположенного на первом этаже гастронома и находящегося в пристройке пункта приема стеклотары, что для того времени было редкостью.
Сейчас, долгие годы спустя, там все по-другому.
Другое время, другая страна, другие люди, другая малышня играет под «грибочком» в другие игры, другие карапузы ползают на карачках в песочнице и со знанием дела лепят куличики, а патлатые  подростки по вечерам под окнами горланят дурными голосами другие песни, синхронно перебирая гитарные струны, и мутят разум другими напитками.
Последняя живая связь с тем временем оборвалась, когда несколько лет назад умерла совсем еще не старая наша классная руководительница Елена Георгиевна, не в меру эксцентричная и всегда жизнерадостная, также жившая в нашем доме и необычайно хорошо осведомленная обо  всем и вся. Елена Георгиевна относилась к нашей дружбе довольно неприязненно, но на это у нее существовали свои,  сугубо личные причины, речь о которых впереди. Мне же по этому поводу думается, что при всей своей любви к профессии, она так и не научилась  уделять всем ученикам равное внимание, как того требует педагогическая мораль, открыто опекая любимчиков, а на остальных глядела с укором. В любимчиках из любимчиков у нее ходил Паша Балясников, за что мы над ним частенько подтрунивали. А вот самым первым объектом нападок в нашем классе являлся Зорик  Пинхасов, а все потому, что отец его, дядя Заур, сапожничал в крохотной будке, примыкающей к нашему дому, и этим все сказано. Сапожником был и старший брат Зорика Рубик. Не правда ли, быть сапожником – достаточно веское основание, чтобы в народе не только о самом человеке, но и о его сородичах сложилось дурное мнение? Строгая, но справедливая, – да, и еще раз да! – Елена Георгиевна была неподражаема в своей искренности!
Нас четверых знала  вся дворовая ребятня, а нам в свою очередь казалось, что наша компания и наша дружба – нечто незыблемое и вечное, и, кроме того, было ужасно лестно, что все соседские пацаны, как малолетки в коротких шортиках на лямках, так и старшие ребята, пижонившие трид-цатисантиметровыми клешами, откровенно завидуют нашей крепкой и нерушимой дружбе. Это обстоятельство помнится мне ясно и отчетливо даже теперь, спустя тридцать с лишним лет, когда слоган «крепкая и нерушимая дружба» давно превратился в ничего не значимый, забытый штамп.
В школу и из школы, в кино, в парк пострелять в тире, в «Стекляшку» – так называлось  кафе-мороженое недалеко от дома, в котором продавали посыпанный вафельной крошкой пломбир в вазочках и лимонад, – мы всюду ходили только вчетвером.
А в  каникулы в урочный час собирались у меня дома, чтобы вместе посмотреть очередную серию «Четырех танкистов и собаки». Еще помню, что мы страшно завидовали соседу Володе, у которого была похожая на Шарика овчарка. Звали ее цыганским именем Аза.
Летом мы  каждый день гоняли на великах до Комсомольского озера, хотя дорога туда через загаженные подворотни и узкие улочки вдоль покосившихся заборов была едва ли не извилистей того самого критского лабиринта. Пока доедешь – всю душу вытряхнешь, но охота пуще неволи, поэтому уж гулять, так с ветерком и по полной!
На пляже первым делом, побросав  как попало велосипеды и скинув  в кучу одежду, бежали к вышке. Солнце пекло головы, ноги по щиколотку утопали в горячем песке, глаза нестерпимо резало от блеска озерной глади.
Пока мы возились с рубашками и брюками, Эля,  сбросив с ног босоножки и стянув через голову сарафан, оказывалась впереди всех.
Вижу ее стоящей на верхотуре по стойке «смирно» и готовящейся к прыжку. Под ней сквозь марево знойного лета блестит вода. Солнце бьет в затылок. Видно, что ей страшно, но отступать не позволяет гордость. Как говорится, и хочется и колется. И все же нервы у нее не выдерживают. Она переминается с ноги на ногу, делает шаг назад  и возвращается в исходное положение. Кричит нам сверху:
–  На старт, внимание, марш! Я – первая!
Наконец прыгает.
Высшим классом считалось прыгнуть с вышки «солдатиком» – алле, оп! – и уйти под воду, создавая как можно меньше шума. Потом оттолкнуться от дна и выплыть в неожиданном месте, желательно подальше от берега.
Вода в озере была холодная, но мы все равно купались до «гусиной кожи» и  посинения губ, а потом усталые, но сияющие и довольные, ближе к вечеру возвращались, чтобы к приходу родителей успеть оказаться дома.
Если же по каким-то причинам случался облом, и один из нас не мог, мероприятие без долгих разговоров отменялось. Ведь друг за друга отдаст, не раздумывая, все, кроме, чести, разумеется.
Оглядываясь назад, вспоминаю много событий – важных и второстепенных; что-то помню отчетливо, а что-то из воспоминаний поросло паутиной, трогать которую у меня нет желания. Но, видимо, придется.
Завязка, интрига, кульминационный момент, развязка – необходимые составляющие любого повествования; так вот, если вы их ждете, сразу скажу, что ничего этого не будет. Будет обыкновенная история. История одной компании. Или, если хотите, жизни.
Вначале поведаю вкратце о себе. Зовут меня Леонид Зимин. Я родился в тот год, когда на экраны вышел фильм Лукиано Висконти «Рокко и его братья», и ангелоликий красавчик Ален Делон, играющий горячего сицилийского паренька,  навсегда покорил сердца советских женщин.
Далее биография моя не представляет собой ничего интересного. Обычные вехи жизненного пути. Как у всех. Бурно проведя молодость, я волею судьбы и жизненных перипетий последние пятнадцать лет живу в Москве, работаю в строительной индустрии. Понятное дело, что не от хорошей жизни; кто ж родину от хорошей жизни покидает?
Искания, метания, сомнения – все это пройденный этап. Все позади. К счастью, голос разума прозвучал убедительней, чем зов сердца, поэтому я женат. С женой Светланой мы существуем более-менее в душу.  В семье также значатся дочь Марина, ученица седьмого класса, и теща Маргарита Степановна, почтенная старая женщина, которая давным-давно живет с нами, но почти не выходит из своей комнаты и не в свои дела нос не сует,  а это, если кто понимает, далеко не безделица.  Еще есть золотистый ретривер Арчибальд, или в обиходе Арчи, – тоже как бы член семьи.
В общем, все как у людей, и пожаловаться, собственно, не на что. Если ты любишь мир, мир отвечает тебе тем же. Ведь и мы, в сущности, любим именно тех, кто любит нас, банально, но факт. Ну и что, что уже «полтинник», а для бессмертия до сих пор ничего не сделано! Сумел состояться, устроить свою жизнь по-своему и ладно; впрочем, самодостаточность и собственная значимость – все это лишь пустые слова, за которыми ровным счетом ничего не стоит, и которые ничего не говорят ни уму, ни сердцу...
В тот дом в городе моего детства мы переехали, когда мне было двенадцать лет. По Дружбе народов тогда еще ходил трамвай, и от его громыхания в серванте дребезжала посуда.
В шестой класс я пошел в новую школу.
Школьный двор был средоточием всего.
Здесь тоже, как в моей старой школе,  на переменах и в продленке, засунув в карман пионерские галстуки, чтобы не мешали,  играли в лянгу, в «города», в «тук-тукашки» или, по-другому, «куликашки» и в «разбивные цепи».  
Считались так:
– Эники-бэники-суда-камо! Акстиль-бакстиль-домино! Ики-дрики-драмитики-зет! Ан-фан-бе! Ду-шан-бе!
О, эти считалки! Уму непостижимо, какую несусветную чушь я помню до сих пор! Где-то я слышал, что ностальгия – это особенное состояние души, когда ты словно оказываешься во внезапном озарении.
Девочки отдавали предпочтение «классикам» и «резиночкам» или хвастались друг перед дружкой коллекциями календариков и кеток (фантиков) от конфет.
Набегавшись и напрыгавшись, распаренные, возбужденные, с жарким румянцем во всю щеку и прилипшими ко лбу потными челками всем скопом отправлялись в класс.
Мы были типичными детьми своего времени. Если учитель задерживался, от избытка радости ходили на головах в классе, а когда нам делали едкое замечание, запросто могли нахамить, нацепив на рот пошлую улыбочку, хотя прекрасно осознавали, что это  никому не нужная бравада и больше ничего.
Вечером игры продолжались.
Часов в семь на весь двор неслось:
– А Регина вы-ы-й-дет?!
И уже затемно ту же самую Регину загоняли назад:
– Реги-и-и-на, домо-о-о-ой!!!
Или:
– Виталик, сейчас же домой! Кому сказала, сволочь ты этакая! Ну, что за наказание с тобой!
В ответ откуда-то из-за гаражей раздавалось:
– Сейчас, мам! Пять минут! Ну, ма-а-а-ам! Только кон доиграю.
Пять минут растягивались в полчаса, а то и больше.
Наш двор имел свои неповторимые запахи. Сейчас закрываю глаза и явственно ощущаю их.
Летом это – запах каникул. Запах пыли, позолоченной неистовым солнцем, смешанный со сладким ароматом вишневого варенья.  Специфическое благоухание айлантусов, которыми засажен двор, считается, что листва этих деревьев держит прохладу. И еще запах от деревянных ящиков из-под стеклотары.
А зимой – это острый запах прелой листвы и стоячей воды, тоже по-своему милый и родной.
Сначала я сдружился с Пашей Балясниковым, а Костя Сигал, хоть и приходился Паше родственником, примкнул к нам несколько позже.
С Пашей Балясниковым мы жили не просто в одном подъезде – втором с конца, – а на одной лестничной площадке, и наши обитые черным дерматином двери смотрели друг на друга одинаковыми «глазками».
А Костя Сигал жил на втором этаже в центральном подъезде, и длинные, как щупальца, ветви айлантуса протягивались со двора прямо на балкон его квартиры.
Среди жильцов считалось, что он из не вполне приличной семьи. Его отец – дядя Боря – любил выпить, и Костю частенько видели стоящим в очереди в торце нашего дома с авоськой, полной пустых бутылок. О  дяде Боре Сигале рассказывали отвратительные вещи. Будто бы он жестоко третирует жену – тетю Клару, – устраивая ей сцены ревности.  А потом он вообще тихо слинял из семьи. Поговаривали, что потому и слинял, что стыдно стало.
В Костиной семье также проживал старый-престарый дед Яков Соломонович с птичьей фамилией Кур, в прошлом – ответственный работник НКВД. Много лет назад его разбил паралич, и с тех пор он на людях не появлялся. Костя рассказывал нам о деде, будто бы тот чуть ли не ежедневно обещал своей дочери, тете Кларе, вот-вот освободить всех от обузы, то есть тягостных забот о нем, и, тем не менее, продолжал год за годом исправно жить. Мы, Костины друзья, живьем Якова Соломоновича так никогда и не видели.
Костю прославил один поступок, а ведь могло оказаться с точностью до наоборот.  В  день своего тринадцатилетия, рискуя стать посмешищем, он совершил полет со второго этажа. С зонтиком вместо парашюта.  Это был не хлипенький складной японский зонтик, а старинный мужской зонт-трость, некогда принадлежащий деду, который Костя предварительно переделал по своему вкусу. Странно, что он ухитрился не сломать себе шею, только выбил зубы. Два великолепных экземпляра резцов он  спрятал в спичечный коробок и демонстрировал всем желающим.  
Этим поступком Костя был мгновенно возведен на пьедестал, и, пока не зажили ссадины на щеке и локтях, он купался в лучах славы.  
Но героем он был только для нас, пацанов во дворе. Для жильцов дома он оставался распущенным оболтусом, сыном отца-алкоголика и внуком бывшего энкавэдешника, а посему самым заманчивым предметом осуждения.
А через два года в классе появилась она. Эля. Эльвира Литвина. В тот день, первого сентября, на ней была белая гипюровая кофточка и темно-синяя мини-юбка. На ногах – модные тогда босоножки на высоченной «платформе» из пробки. Роста она была высокого, с развитой грудью и тоненькая в талии.
Елене Георгиевне внешний вид новенькой не понравился; она велела ей назавтра переодеться во что-нибудь поскромнее, а заодно отправила несколько наших девчонок умываться в туалет. Она вообще ни с кем никогда не церемонилась, странно, что мы воспринимали это как должное. Никому не приходило в голову перечить ей, а ведь запросто могли бы.
Следующий урок была физкультура. Эля вышла из раздевалки в черном трико, футболке с битлами на груди и чешках, по балетному ставя шаг и вытягивая носок, и все наши пацаны уставились на новенькую. Потому что, уж поверьте мне, там было на что посмотреть, хотя и другие наши одноклассницы Богом обиженными уродками не были. Я же сделал морду кирпичом и отвернулся, сам не знаю почему.
А когда прозвучала команда: «В одну шеренгу становись!», после обычной в таких случаях кутерьмы оказалось, что Эля вообще выше всех девочек. Из-за роста, как она позже нам рассказала, ее не взяли в Хореографическое училище.
В тот же день выяснилось, что живет она в крайнем слева подъезде, что переехали они с мамой два дня назад, а раньше жили в частном доме на улице 8 Марта, который пошел под снос.
В школе кличка – обычное дело. Меня, к примеру, звали Зема; ну, это понятно: Зимин – Зема. Костю с Пашей – Братанами. А Эльвиру – насколько красивым, настолько же  непонятным словом Пария. Прозвище это прицепилось к ней после того, как на уроке географии ее вызвали к доске рассказать про Индию.
– В Индии население делится на четыре основные касты, – с бесстрастным лицом и неестественно бодрым голосом сообщила она. – Касту брахманов,  касту кшатриев или воинов, касту торговцев и крестьян и  касту шудров. А все остальные – парии.
Где она это взяла – неизвестно. В учебнике этого слова не было; я потом специально проверял. Всех  почему-то это ужасно рассмешило. Дружный хохот сотряс стены класса. Все буквально корчились от смеха. А она, как ни в чем не бывало, хлоп-хлоп глазками, что, мол, я такого натворила?
В тот же вечер, несмотря на неистовый весенний ливень, я, прихватив с собой из дома пол-лепешки, промазанную изнутри маслом, и набив карманы «раковыми шейками», не поленился, сходил в читальный зал районной библиотеки и раскопал в справочной литературе, что париями в старину называли прокаженных, а сейчас слово это в основном используется как синоним отверженных или гонимых. Никому, включая Костю, Пашу и саму Эльвиру, я об этом не рассказал. К чему? Еще решат, что я умничаю.
Училась Эля едва ли не лучше всех в классе, хотя отличников у нас было – раз, два и обчелся. Не отличаясь особой усидчивостью, была сообразительной, за словом в карман не лезла. Получив нечаянную тройку, очень переживала, ходила, как в воду опущенная. А мы знали, что, сколько не уговаривай, не утешай – все бестолку, и день пошел насмарку; вечером она не «выйдет».
Первым моим подарком, сделанным Эле, был перстень, сплетенный из разноцветных телефонных проводков. В ту пору это был шик, а у меня неплохо получалось. И не только перстни, но и брелоки, и даже ручки, если оплести по кругу стержень.  Но вообще-то я специализировался на чертиках из пластмассовых прозрачных трубочек от использованных капельниц. Нельзя же все время сидеть без дела; вот я и придумал себе занятие. Эти трубочки мы «добывали» в расположенном неподалеку за витой чугунной оградой Институте гематологии и переливания крови.
Смерив меня подозрительным взглядом, Эля принять подарок не торопилась. Видимо, ожидала с моей стороны коварного подвоха.
– Ништяк колечко! Зема ты молоток, – пришел мне на выручку Паша. Он залихватски подмигнул и причмокнул губами, поднеся к ним сложенную в щепоть пятерню. – Элька, дашь поносить?
– Нетушки! Перебьешься, – нахально прищурив один глаз, с вызовом заявила ему Эля, отчего Паша даже подпрыгнул на скамейке. – Правда же, Ленчик? – расцвела она улыбкой.
Она с первого дня нашего знакомства звала меня Ленчиком.
Я что-то сострил в ответ, не помню – что, хотя, честно, мне было жутко приятно. Еще приятней стало, когда в ответ она заливисто рассмеялась мне в лицо. Но не будем говорить об этом.
Так было три года вплоть до окончания школы. Мы дружили.
Что значит дружили?
Делились шпаргалками на контрольных, на переменах толпились возле одного подоконника, сообща с боем брали прилавок в буфете, записывались на одни и те же  факультативы, занимали друг другу очередь в школьной библиотеке, а вечером, сделав наскоро уроки и выполнив родительские поручения, до ночи сидели под козырьком подъезда. Обычно это был Элин подъезд, реже – Костин. Травили анекдоты, резались в дурака, показывали друг другу карточные фокусы.
Я бренчал на гитаре, а  Паша нарочито слезливо-слащавым голосом с блатными интонациями пел. Мы ему кое-как подпевали.
Песни выбирались не лишь бы какие, а желательно – про несчастную любовь.
Помню, часто пели одну,  про зеленые глаза: «У беды глаза зеленые...».  При этом мы втроем многозначительно поглядывали на Элю, а она, симулируя непонимание, прятала довольную улыбку.
Напротив нашего дома, через улицу, был пустырь, посреди которого за высоким бурьяном скрывались  развалины непонятного происхождения, а рядом – заброшенный котлован. Дно его покрывала изумрудная плесень, вокруг рос камыш. Говорили, что там, в этих зарослях, водятся змеи, но лично мне ни одну видеть не довелось. Обычно мы там играли в прятки, потому что лучшего места, сколько не ищи – не отыщешь. Летом в этом месте зудели комары, а коты устраивали свои кошачьи разборки, оглашая окрестности бешеными воплями.
В апреле пустырь покрывался алым ковром маков. Как там тогда пахло!..  Ветром и волей.  Я рвал целые охапки маков для Эльвиры, разумеется, но никогда не успевал донести. Они, заразы, вяли на глазах; я их выкидывал, злился на их сволочной характер и рвал снова...
Потом мы с Элей поступили в один институт – Политехнический, на  архитектурно-строительный факультет; старания репетиторов не прошли даром.
Костя назло врагам, на радость маме пошел учиться в Университет на прикладную математику, а Паша уехал в Новосибирск. Он вообще считался в классе умницей, одаренной личностью, ярким талантом, золотой головой и прочее, прочее, прочее... Все учителя в один голос предсказывали ему большое будущее.
Дни  полетели с калейдоскопической быстротой. Казалось, только недавно был август и мандатная комиссия, а вот уже с маху сдали не только первую, но и вторую сессию, да и летняя практика не за горами.
На первом курсе наши посиделки возле подъезда продолжались, правда, уже без Паши и все чаще без Кости, у которого среди однокурсников появились новые друзья.
Летом из Новосибирска пришла ошеломившая нас новость: у Паши родился сын. Радость эту нам с доверительным видом сообщила Пашина мама. Новость бурно обсудили, отпраздновали в «Стекляшке», послали новоиспеченному отцу поздравительную телеграмму и вскоре благополучно забыли, тем более, что назревали другие  события,  лично для меня куда более важные.
Я стал замечать, что Эля без всякой видимой причины стала открыто меня избегать, сторониться, вдобавок завела себе на курсе близкую подружку – Милу Герасину.
На лекциях Эля теперь все чаще сидела с Милой, да и вообще, судя по ее поведению,  не была расположена к какому-либо дружескому общению со мной.  «Предательница», – сделал я свое веское заключение.
Понятно, что мне это откровенно не нравилось. Не нравилось и все тут! И эта Мила мне не нравилась. Мысленно я посылал на ее голову громы и молнии, хотя что я мог поставить ей в вину?
Как все толстые девочки ее возраста, Мила была чересчур застенчивая,  томная, медлительная, нелепая, скрытная, косноязычная. У нее была некрасивая манера все время смущаться и с наивной скромностью рано созревшей девушки  в разговоре прикрывать рот ладошкой. Это отталкивало еще больше.
А Эля на ее фоне была не сказать, чтобы красавица, но очень даже ничего.  Фигурка, грациозная осанка, походка легкая, как у балерины. Нет, безусловно, она была то, что надо! Не тихоня и не болтушка, но общительная и со всеми приветливая, не корчила из себя невесть что, как некоторые воображалы. И толк в моде знала – одевалась всегда с иголочки. А когда однажды заявилась в институт в красных туфлях на каблуках, я аж обалдел. И не только я. Я видел, как ее провожали глазами, причем все поголовно: и девчонки, и ребята.
У меня в институте тоже завелись друзья, но это – не в счет; это совсем другое дело.
На смену радужному настроению, когда о своих успехах хочется растрезвонить на  целый белый свет,  из всех щелей полезли сомнения и непонятная тоска.
На лекциях они секретничали, шептались, не замечая меня, озабоченно склонив головы, или же подавали друг дружке таинственные знаки. Знаете, как это бывает у девчонок? А я сидел, дурак дураком, в недоумении, за что Эля на меня дуется, и сверлил ее спину взором василиска.
Накануне Нового года она учудила. Постриглась и сделала химическую завивку – на зависть тем однокурсницам, которые еще не решились на этот шаг. С новой прической Эля стала похожа на  негритенка  Максимку – у меня дома была такая старенькая, вся потрепанная «детгизовская» книженция, на обложке которой изображалась голова того самого Максимки, вся в мелких кучеряшках, – но я сказал себе: «Не моя забота, на кого она теперь похожа. Пускай, если ей так нравится!» и сделал вид, будто в упор ее не замечаю. Из принципа.
А потом на горизонте нарисовался он. Рафик. Рафаил Сулейманов.
Откуда мне тогда было знать, что?.. Впрочем, все – по порядку.
Знакомы мы с ним не были, но заочно я про него знал предостаточно. Об этом четверокурснике на факультете ходили слухи, что он с  преподавателями – шаркун и подхалим, и вообще подлая душонка, дрянцо-человек.
Рафик был смуглый и худой, как жердь, на голове – грива черных, жестких, будто из проволоки, волос, а его вытянутое, заостренное книзу лицо с ассиметричными чертами и  длинным хрящеватым носом, который смотрел вбок, напоминало мне египетского сфинкса из фильма «Клеопатра» с Элизабет Тейлор; о таких обычно говорят: смесь бульдога с носорогом.  Он не ходил как все нормальные люди, а словно скользил своей дурацкой походочкой, подметая пол клешами.  
Я обозлился не на шутку. Временами меня так и порывало спросить: «Ты что, Элька, не видишь что ли, с каким ничтожеством связалась?»
Останавливало одно: с какого перепугу я буду лезть в чужие сердечные дела?
Когда же я, вопреки своим прежним убеждениям, ее прямо спросил о нем: мол, Элька, давай колись, да-да, нет-нет, что скрывать, она сначала вспыхнула, покраснела, как рак, но тут же взяла себя в руки и поглядела с нарочитым непониманием, а потом стала отнекиваться. Меня это не на шутку взбесило. Ее фальшивый тон.  Ну, встречаются люди, мне-то какое дело? Но, оказалось, есть дело.
Сначала я растерялся. Я никогда к чересчур влюбчивым себя не относил. Конечно, было кое-что до Эли, но все  несерьезно, по воле случая или  даже больше ради спортивного интереса. Ну, целовались, особенным тоном говорили друг другу особенные слова, изображали влюбленность, держались за руки, делая вид, что никак не можем расстаться... С кем не бывает?
Меня взяла досада. А потом я не стерпел и рассказал обо всем Косте. Ведь он был весьма неглупый и считался большим мастером по части разных выдумок. Его голова вечно  изобиловала всякими нетривиальными идеями.
Костя пообещал подумать, уточнив, что у него на этот счет уже созрела одна умная мысль, но словарного запаса не хватает, чтобы выразить ее правильно, поэтому, чтобы было наверняка, он еще поразмышляет и как только – так сразу.
А Эля  как ни в чем не бывало продолжала дружить с Милой. И одновременно встречаться с Рафиком, а заодно якшалась с его дружками-четверокурсниками. Я чувствовал ее глухую вражду ко мне.  После лекций она уже не ждала меня, как раньше, возле буфета, где с утра до ночи толклись студенты, а вместе с ними шла в сторону станции метро.
Я этого видеть не мог. Я стал ездить домой на автобусе, хотя даже при большом желании на это уходило не менее часа, когда на метро хватало и получаса. Я смотрел в окно на запруженные всевозможным транспортом улицы и мысленно перебирал в памяти последние события, так что от напряжения звенело в мозгах и ломило виски. Наверное, никогда больше в моей жизни не будет такого отчаянно горького периода. Так казалось мне тогда.
Не доходя до дома, я закрывался в телефонной будке и набирал ее номер, а потом долго слушал ее недоуменный голос.
– Алло! Алло! – сердито повторяла Эля. – Извините, вас не слышно. Перезвоните!
И с досады бросала трубку.
Я перезванивал.
Я молчал, ощущая, как по лицу расползается глупая гримаса. Она дома! Не шляется где-то с этим типом по городу, а дома.
Звонить из своей квартиры мне почему-то было... Не сказать, чтобы боязливо, но где-то так, будто она каким-то необъяснимым образом могла застать меня на месте преступления.
Костя тем временем подумал. План его не отличался оригинальностью: подкараулить Рафика, выразить удовольствие по поводу его цветущего вида, после чего, если поговорить культурно не получится, и этот хмырь вздумает в ответ хамить и качать права, то врезать по роже и недвусмысленно дать понять, что за Эльвиру.
Я Костин план отверг сразу и бесповоротно. Не наш метод. И вдруг почувствовал, что зверски устал, измучился. Устал сразу от всего на свете. От Эли, от Кости, от родителей, хотя они мне никогда особенно не докучали, от института. Мне больше ничего не хотелось. Все было лишним и абсолютно бесполезным. Я сказал Косте, что ничего больше не надо, спасибо, хватит, но у него на этот счет были свои соображения.
Пока он думал дальше, все разрешилось само собой.  Развязка, как это зачастую случается, наступила неожиданно.
Я возвращался с тренировки – я тогда всерьез занялся боксом, – когда увидел в нашем дворе на скамейке одинокую фигурку в знакомом клетчатом пальто с капюшоном.  Это была Эльвира Литвина. Одна в такой час.
Было преддверие зимы. Накрапывал холодный и  колкий дождичек, готовый вот-вот обратиться первым снегом. Хилые можжевельники, росшие вдоль дорожки, бессильно поникли под дождем едва ли не к самой земле.
Эля сидела нахохлившись, как мокрая ворона, и ворошила ногой листья на асфальте. Не подойти я не мог, хотя в последнее время мы чурались друг друга.
– Привет, – негромко бросил я.
– Привет, – эхом отозвалась она. – Как жизнь?
– Да так… Что одна тут торчишь? Ключи забыла? – спросил я первое, что пришло на ум.
Отца у Эльвиры не было, а мать работала врачом на Скорой помощи сутки через двое. Поэтому Эля  с детства привыкла быть одна.
– Да, – сказала Эля и слизнула с губ дождинку. – То есть, нет. Не забыла, просто замок не открывается. Ты иди, Ленчик, а я тут посижу.
– Нет уж, пошли, что ли, посмотрим.
Мы поднялись на третий этаж. Дверь открылась с первого раза. Изобразив на лице глубокую признательность, она пригласила меня войти.
Я вошел. На пороге нас встретил кот Самсон.
Эля заперла дверь, прислонилась к косяку и сразу же начала плакать, будто только и ждала этого момента.
Сначала я просто вытирал ей слезы пальцами, как маленькой. Потом сходил на кухню за стаканом воды. Самсон поперся за мной. На кухне он бросался под ноги и отчаянно мурлыкал. Наверное, проголодался, бедненький. Потом мы оказались в ее комнате. На ее кровати. Что же я делаю?! Я не имею права!
Надежда, страх, желание – все смешалось в одну кучу и вылилось в то, что произошло дальше.
Она стала моей первой женщиной.
Потом Эля ушла на кухню заваривать кофе, а я сидел в ее постели и от нечего делать перелистывал попавшийся мне под руку иностранный журнальчик, иллюстрированный  модными  красотками на капотах машин и прочей ерундой, когда она вошла и сразу, с порога, огорошила меня новостью. Она сказала мне, что «залетела».
– В смысле? – переспросил я, хотя все прекрасно понял.
– В смысле, – с расстановкой сказала она, – мне кажется, что я беременная. Вот такие дела, Ленчик.
Такой я ее еще никогда не видел. Оно и понятно, хотя голос ее звучал вполне ровно. Мне показалось, что она сейчас рассмеется и скажет: «Ты что, Ленчик, в самом деле поверил?» Мол, шутка.
Она сидела на кровати, скрестив ноги по-турецки, и маленькими глотками прихлебывала кофе.
Я пить не стал. Мне кофе показался чересчур приторным. Не люблю сладкое. Потом весь день во рту неприятно.
Когда же я попер на нее, как фашистский танк на окоп, и нажал, мол, давай, выкладывай все начистоту, она призналась, что этот гад,  то бишь Рафик, узнав новость, самым банальнейшим образом самоустранился и  теперь слышать о ней и ребенке ничего не хочет. Я слушал и слушал, подавляя в себе искушение бросить ей в лицо: «Так тебе и надо!»
– Как быть, Ленчик, не знаю. Что мама скажет? Она меня убьет. А люди?
Она внезапно сникла, как те побитый дождем можжевельник во дворе. Губы ее задрожали.
Делать ей больше нечего, только думать, что скажут эти старухи на лавочке перед подъездом!
Я в ту ночь остался ночевать с ней. Не мог ее бросить.
Я позвонил домой,  нагородил родителям черт знает  что насчет срочной тренировки и соревнования. Они, похоже,  не поверили, но мне тогда было плевать. Отмазался и ладно. А завтра видно будет.
Вокруг все будто бы перестало существовать. Были лишь я и она. Я боялся, что это сон. Я боялся открыть глаза и очутиться наяву. Но это был не сон. Она была рядом. Спала, мирно посапывая, уткнувшись мне в плечо. Дышала мне в шею.
Я напрягся. Я чувствовал щекой, как она дышит. Ее горячее дыхание, словно пламя, обжигало меня и ласкало. Надо было без спешки все обдумать.
Я скинул с себя одеяло.  Встал. Сделал круг по комнате. Постоял у окна, рассеянно глядя на улицу. По стеклу зигзагами сбегали капли. Мир оттуда, из-за окна, обыденно взирал на меня.
Занималось утро. Я вышел на балкон. Закурил. Самсон шмыгнул в форточку и по водосточной трубе начал спускаться во двор. Я залюбовался, как виртуозно это у него получается.
Вы не замечали, что самые смелые замыслы рождаются в основном на рассвете?
За ночь снег облепил ветки деревьев и покрыл землю, только мокрый асфальт оставался черным. Таинственный, едва колышущийся переплет теней от сплетенных ветвей в тусклом свете фонаря кружил голову. Всходило солнце. В голубовато-белесом мороке  плохо различимых далей оно было откровенно красного цвета.
Когда Эля проснулась, я просто сделал то, что представилось мне наиболее естественным и необходимым, – я предложил ей выйти за меня замуж, причем, немедленно, не откладывая.
А снег падал и падал крупными хлопьями, наполняя мир первозданной чистотой и безмолвием, и небо становилось все светлее...
Когда я, стараясь производить как можно меньше шума, своим ключом отпер входную дверь, дома была только мать.  Отец уже успел уйти на работу, а она, судя по доносившимся из кухни звукам, мыла посуду.
Была – не была!.. Я снял куртку, двумя точными бросками катапультировал кроссовки на их законное место в противоположном углу передней и в носках прошел на кухню.
– Мам! Значит, так. Я женюсь, – пряча глаза, сказал я с порога.
– Да ну, –  равнодушно отозвалась она.
Я решил на всякий случай сразу уточнить, хотя она ничего не спросила:
– На Эльвире.
– На какой Эльвире? На нашей Элечке?  – промямлила она, видимо, плохо соображая.
– На ней самой, на ком же еще? – ответил я.
Мать кивнула мне головой, мол, она так сразу и подумала,  и  надолго погрузилась в созерцание клеток на клеенке, которой был застелен кухонный стол.
– А что так? – спросила она наконец, и в ее голосе послышалось что-то жалобное.
Я легонько пожал плечами.
Она подняла глаза и улыбнулась мне вялой, похожей на гримасу улыбкой, от которой у меня защемило сердце. Все-таки она мне мать, а не абы кто, до вчерашнего дня – самый родной на свете человек.
Ну, что ж, я дал ей время прийти в себя; двух-трех минут, по моему разумению, было достаточно.
–  У нас с ней будет ребенок, – прочистив горло, сказал я.
– Вот это интересно, – моментально мертвея,  выдавила она из себя. – А подробности будут?
Пока она меня так допрашивала, я навытяжку стоял возле порога. В окно мне было видно, как Эльвирин кот Самсон в гордом одиночестве разгуливает по двору и по-партизански делает вид, что ему на фиг не нужны ни толкущиеся на детской площадке голуби, ни справляющая свои делишки соседская такса Маргоша, ни вообще все на свете. Хотя, где бы что ни происходило, нате, пожалуйста, и он тут как тут! Его заинтересованность голубями выдавал только нервно подрагивающий  кончик хвоста.
Этот не в меру откормленный котище, жирный, как сумоист, был в то же время очень проворный и никогда не отказывал себе в удовольствии поохотиться на какую-нибудь мелкую живность.
– Мам, ну какие тебе еще нужны подробности?
В самом деле, какие тут могут быть подробности?
Через три месяца мы с Эльвирой поженились.  На свадьбе Костя Сигал был моим свидетелем; со стороны невесты свидетельницей, как нетрудно догадаться, подвизалась все та же Мила Герасина.
Свадьбу гуляли в самом шикарном ресторане города: родители расстарались. В меню среди прочих деликатесов присутствовала даже паюсная икра. Паюсная икра! Пища богов и миллионеров! Она была подана в малюсеньких блюдечках, формой напоминающих рыбий остов. Приготовившись вкусить блаженство, после которого и умереть не жалко, не то, что жениться, я намазывал ею ломтик хлеба с маслом, а сам краем глаза наблюдал, как однокурсники, сидевшие с нами за  центральным столом, с пещерной, как мне показалось, дикостью набросились на угощение. Прежде, чем откусить от бутерброда, я предусмотрительно попробовал верхушку оного языком. Есть можно, хотя я, честно сказать, ожидал несколько иного.
Тамада на эстраде нес в микрофон какую-то многозначительную чушь о том, какой непочатый край всевозможных достоинств заложен в женихе с невестой. Зал, как положено,  взрывался криками «горько». Веселье было в самом разгаре.
За самым длинным в зале столом со строгими как у делегатов партийного пленума лицами, дабы важность их присутствия здесь ни у кого не вызвала ни капли сомнения, восседали  наши с Эльвирой многочисленные родственники. Мой отец, судя по судорожному подергиванию его адамова яблока, был несколько не в себе; мать, разодетая по последнему писку моды, с блуждающей улыбкой на просветленном лице пребывала в прострации.  Приятную компанию им составляла захлебывающаяся от неподдельного восторга новоиспеченная сватья.
Эльвира в длинном кружевном  платье на бретельках и с локонами вдоль щек, аккуратно упакованными в фату,  была похожа на какую-то древнегреческую богиню – не знаю, правда, какую. Свой свадебный букет в конце торжества она подарила Миле Герасиной. На счастье и удачу, – сказала она.
Первое время я не мог насытиться своим счастьем. По ночам я глупо улыбаясь, поглядывал на неслышно почивавшую на соседней подушке Элину головку и в буквальном смысле этого слова не мог наглядеться,  а то, что очередную сессию мы с ней самым бессовестным образом завалили, так это полная дребедень, о которой и упоминать не стоит.
Оказалось, что моя теща Светлана Геннадьевна довольно милая особа.  Путем сложных комбинаций она обменяла свой простаивающий в гараже «жигуленок» на дачу, и мы с Эльвирой на все лето уехали из города. Я, она и больше никого, только солнце, воздух и вода.
В конце августа Эльвира родила мальчика. На крыльце роддома я принял от тамошней медсестры нарядный, весь в кружевах и лентах,  сверток, взамен сунув в кармашек ее халата приготовленную загодя «пятерку".
Наследника нарекли Темкой. Артемом Леонидовичем Зиминым. Рафиково отродье, как я называл его про себя первое время. Я смотрел, как он сучит ножками, и искал в его хрупком тельце, розовом личике с красными диатезными пятнами на щечках, шелковистых, слегка вьющихся волосиках, блестящих синих глазах, леденцово-розовых мочках ушей   Рафикины черты или хоть какое-то сходство. Искал и не находил. Разве что слегка длинноватый нос.
Эля взяла в институте академический отпуск, так что дипломы мы защищали в разное время. Потом я ушел в армию.
К этому времени Костя Сигал и Паша Балясников тоже окончили учебу  и влились в трудящиеся массы. Косте отыскалась работа на неком режимном объекте. Вернулся из Новосибирска Паша. И вернулся не один, а с женой Ларисой и сыном Альбертом; Алик был старше Темки на два года.
Не прошло и недели, как случилось несчастье. В выходной день Паша с Ларисой поехали на Сырдарью обмывать  приезд. Пустяшное событие, обернувшееся страшной бедой. Слегка подвыпившая Лариса зашла в воду. И все. Просто нырнула и не вынырнула. Когда Паша спохватился, было уже поздно. Тело недалеко от места трагедии спустя неделю нашел кто-то из местных жителей. Много позже мне об этом рассказал Костя.
Когда я демобилизовался, Эля с Пашей, Темкой и Аликом уже месяц, как жили в Новосибирске.
Что со мной тогда творилось! Злость душила меня, не давала жить. Я не в силах был думать ни о чем другом. А еще жутко хотелось сделать им вдогонку какую-нибудь гадость. Чтобы знали Ленчика! Чтоб всю жизнь помнили! Чтоб на смертном одре вспоминали!
Вспоминаю сейчас, как я жил тогда, и ничего не могу вспомнить. Видимо, как-то жил. По инерции. Как живой труп. Или скажем так: создавал видимость того, что живу. Трепыхался, бился, как муха в окно, ища выход. Ел то, что готовила мать, коротал время напротив включенного телевизора, что-то читал, спал. Не скажу, что я сильно страдал бессонницей. И на работу, само собой, ходил... – Я тогда работал в том же учреждении, куда попал по распределению, и где послушно исполнял какие-то несложные повседневные обязанности. Даже находил в себе силы как-то бодриться, делая вид, что мне на все наплевать.
Стоит ли говорить, что мне никого не хотелось видеть. Мать, честь и хвала ей за это, старалась оградить меня от нежелательных посетителей, а я, чтобы совсем не зачахнуть,  помогал ей по дому, изо всех сил делая вид, что в этом есть некий смысл, что не мешало мне думать о своей бездарной жизни.
Птица с перебитым крылом тоже еще не знает, что больше никогда не взлетит. Ей просто больно. Больно, обидно и страшно. Зато я как человек разумный усвоил урок на всю жизнь: творя добро, не жди в ответ добра, а если все же ждешь, то лучше не твори. Разочаруешься.
По телефону она много плакала, хотя истеричкой или психопаткой никогда не была, а потом сказала, что Паша тут абсолютно ни причем, это она одна во всем виновата.
Слушать ее объяснения было невозможно, если не сказать нестерпимо, поэтому я, собрав самообладание в кулак, особенно не вникал в суть. А потом случилось то, что случилось.
–  Ленчик, послушай! Я совсем забыла! – спохватилась вдруг она. – Я так и не сказала  тебе самого главного. Ты же не против, если у Темки будет другая фамилия? Паша хочет дать ему свою – Балясников. Я, кстати,  тоже теперь буду Балясникова. И, между прочим, Тёмка уже зовет его папой.
Ха, забыла она! Чистое вранье, трусливая, жалкая уловка и больше ничего. Потому что не забыла, а попросту боялась моей реакции, вот и не сказала сразу, зачем позвонила, тянула время. Мне сделалось противно.
Вслух же я, сама любезность, сказал следующее:
– Ах, сударыня, об чем вы говорите?! Как же, как же! К вашим услугам! Всегда пожалуйста! Если только вы не изволите со мной шутки шутить.
Я еще находил в себе способность паясничать.
На мой цирк она отозвалась коротким нервным смешком. А потом преспокойненько ответила:
– А вот и нет. Мне, знаешь ли, не до шуток. Короче, Ленчик, нам с Пашей нужен твой отказ от отцовских прав. Пойми же,  это суровая необходимость. Так будет лучше. Кстати, тогда тебе не нужно будет платить на него алименты. Соглашайся, Лень.
Это она так решила. За всех. За меня, за Тёмку. И за своего драгоценного Пашу тоже.
Я вознамерился выдержать свою роль до конца. Вспомнив, что меня зовут Леонид, я не только сумасшедшим усилием воли, но и с поистине спартанской стойкостью смолчал. Смог. Даже бровью не повел. И с комическим спокойствием продолжал сохранять свою мину, словно мной овладел какой-то азартный кураж. Жаль, она не видела, а то бы не стала уточнять:
– Так ты согласен или нет?
Я напряг воображение и представил себе, как она там, в Новосибирске, за тысячи километров от меня, стоит, придерживая телефонную трубку плечом. Нижняя губка капризно выпячена. Нос красный и распухший от слез.  Левая рука нервно теребит шнур от телефона. А правую она уперла в бок и ножку вперед выставила. Точно она на подмостках сцены.  Ее излюбленная поза.
Потом  прокашлялся и сухо ответил «да».
Я никак не мог сообразить, что бы еще такое сказать. Больше всего меня страшило то, что она подключит к разговору Пашу, и тогда я, ненавидя себя, ее, его, всех вокруг,  не сдержусь и наговорю то, о чем буду потом всю жизнь сожалеть, но она догадалась не делать этого.
Следом за этим во мне что-то взбунтовалось. Посыпать голову пеплом, защищая свою честь, закатывать сцену ревности и тем более кидаться им вдогонку, выставляя себя на посмешище,  добиваться неоспоримой правды я посчитал ниже своего достоинства. Не по-мужски это, да и не к чему.
Отказ от отцовства оформили без проблем и волокиты. Я думал недолго. И сделал все, как она хотела. Чтобы не передумать, я, блюдя приличия, немедля заполнил и подписал все нужные бумаги. Все решилось даже быстрее и проще, чем я рассчитывал.
Во мне проснулось самолюбие. Пусть все идет, как идет, я не намерен вмешиваться, сказал я себе, хотя редкую минуту не думал о Темке.
Когда я казенным голосом объявил новость родителям, мать заполошно, словно какая-нибудь деревенская бабка-кликуша, завыла, а отец глядя на фотографию Темки часто-часто заморгал глазами. После этого у них вошло в привычку подолгу вдвоем молча сидеть за нашим обеденным столом, сдвинув посуду в центр: она – горестно подперши ладонью щеку, он – ребром ладони разглаживая жесткие крахмальные складки скатерти.
Что ж, жену и сына я профукал. Друга тоже потерял. Оставался еще Костя Сигал.
Невзирая на свои чудачества, Костя Сигал был парень далеко не промах. К тому времени он резко пошел в гору – обстоятельства в стране весьма этому поспособствовали – и одновременно приобрел вкус к красивой жизни. Хотя, к слову сказать, я тоже не бедствовал; в ОКБ большого завода, куда я перевелся незадолго до этого,  платили на тот момент прилично. Костя же, благополучно пережив непростые времена и уволившись из «почтового ящика», работал теперь в крупном строительном кооперативе. Кооператив дислоцировался у черта на куличках – аж в Промзоне; для меня навсегда осталось загадкой, каким макаром его туда занесло, и чем он там занимался, но деньжата у него водились, и немаленькие.
Костина мать, тетя Клара, после ухода из семьи Сигала-старшего, который если не пил по-черному, то был близок к этому, и похорон отца, дремучего деда-паралитика, обрушила на единственного сына все свое обожание. Дабы он сполна вкусил ее заботы, она ни свет ни заря ходила для него на базар за горячими лепешками к завтраку; она уступила ему свою бывшую супружескую кровать, а сама перешла спать на старый, продавленный дедов диван (хотя кто кому в данной ситуации уступил – это еще как сказать); она по журналу «Verena» вязала ему уютные свитера и шарфы; она даже порывалась темными зимними вечерами встречать его с работы. Она бы исхитрилась и луну с неба достала, пожелай того ее сынуля.
Он же, тяготясь чрезмерной материнской любовью и ее маниакальной одержимостью порядком в доме, в скором времени предпочел за благо жить один. Купил квартиру в престижном районе, ездил – ни много ни мало – на черной BMW с тонированными стеклами и другими прибамбасами, обзавелся авантажным гардеробом, даже стал носить галстук, однако жениться желания отнюдь не изъявлял. Раздольная жизнь савраса без узды его вполне устраивала.
Невысокого роста, худой, нескладный, чернявый, в очках с толстыми стеклами, за которыми прятались  глубоко посаженные глаза, пребывающие все время настороже, с широким раздвоенным подбородком и длинным, с горбинкой на тонкой переносице носом, он совсем не походил на мать.  Родство между ними выдавали разве что как две капли воды похожие выпуклые родинки  на шее.
Тетя Клара брала не столько своим представительным видом, сколько добрым нравом и обаянием.
Она была общительная (по мне, так даже слишком общительная), смешливая, миловидная, круглолицая, зеленоглазая, рыженькая, с полной шеей, маленькими пухлыми ручками и ямочками на щеках, несмотря на излишки веса по девичьи легкая и живая. Я всегда терялся, когда она, здороваясь, складывала ладонь лодочкой и протягивала мне полуопущенную кисть с молочно-белой кожей. Было в этом жесте что-то вызывающе-манерное.
В своей квартире она всегда плотно задергивала шторы и даже скалывала их концы булавками, чтобы не оставалось, не дай Бог, ни щелочки, будто боялась соглядатаев; мне  по этому поводу думалось, что, скорее всего, так она хотела отгородиться от пересудов соседей. Иногда все же прытким солнечным зайчикам удавалось проскочить сквозь все препоны. Обои в Костиной квартире были светлые, с крупными палевыми цветами на длинных изогнутых стеблях, и радужные зайчики порхали с цветка на цветок, приплясывали, залихватски прыгали с места на место, гонялись друг за дружкой и кружились в хороводе, воображая себя мотыльками.
И при всем том тетя Клара работала в грозном Первом отделе Гипрогора, причем, работала там с незапамятных пор, как утихла та самая кампания по борьбе с космополитизмом.
Необделенный умственными способностями  и зверски начитанный  Костя, если ему было надо, умел напустить на себя этакой печоринской загадочности. Он всегда был не такой, как все.
К примеру, после той бесшабашной выходки, когда он с дедовским зонтом отважно сиганул с балкона своей квартиры и загремел на неделю в больницу, чтобы удостовериться, что по своей дурости не отшиб внутри себя что-нибудь серьезное, он успел за эти семь дней осилить «Семью Тибо», и это в шестом классе, – ей-Богу, не вру! Я, прежде о такой книге даже слыхом не слыхавший, тогда тоже вслед за ним попробовал, но, честно скажу, не пошло.
А учебники от первого параграфа до последнего Костя прочитывал сразу, едва получив их в начале учебного года в нашей библиотеке.
Подначитавшись таким образом школьной программы, отличником учебы отнюдь не был, скорее, наоборот. В точных науках теоретический материал не зазубривал, тем не менее, задачи щелкал одну за другой. В два счета расправившись с очередной контрольной, ошибок у себя в работе не проверял, вместо этого вплоть до звонка сидел, отрешенно уставившись в окно, и грыз колпачок от ручки, изредка сплевывая себе под ноги  пластмассовую шелуху. Выглядело это не очень аппетитно, но говорить ему об этом напрямик было неловко, а  сам он не догадывался. На диктантах дело обстояло еще хуже, к тому же почерк  у Кости был – курица лапой лучше напишет.
Еще он обожал ковыряться во всяческих механизмах и запоем прочитывал инструкции по их эксплуатации. Раскрутить часы, разобрать швейную машинку, распотрошить магнитофон или кофемолку – не было для него большего счастья. Не беда, что после его вмешательства ничего не работало; в конце концов, существуют же мастерские.
Тетя Клара сына за проделки никогда не пилила, нравоучения не читала и уму-разуму не обучала. Мне это казалось весьма странным. Позже я для себя нашел этому объяснение:  она его жалела за те недостатки и изъяны, в которых винила себя и только себя, оттого никогда не наказывала, хотя дня не проходило, чтобы не возникало повода.
В раннем детстве Костя слыл забиякой и драчуном, да таким первостатейным, что от него, как от огня,  шарахались сначала добрая половина популяции детского садика, который он посещал, затем добрая половина пионеров и пионерок лагеря «Акташ», в который его исправно спроваживали каждое лето. Когда я его спросил однажды, за что он так их третировал, он ответил, что  хронически не переваривает всяческих воображал и задавак.
В школьные годы он не то чтобы враждовал со всеми подряд, скорее постоянно пребывал в боевой готовности дать сдачи.  Он вообще плохо сходился с людьми, в большой компании, когда другие напропалую мололи языками, обсуждая дела государственной важности, лишь изредка приправлял коллективную светскую болтовню крупинками аттической соли, а так все больше молчал, забившись в дальний угол, и при этом был вполне собой доволен.
Такой он был. Скрытный. Задиристый. С причудами. Немножко зануда. Неконтактный.  Гораздый на всяческие выдумки. Переменчивый. Иногда серьезный. Иногда саркастичный. Я никогда до конца не понимал его сути, может, поэтому с ним было далеко не просто дружить или даже просто общаться. Девушки вокруг него, тем не менее, вились, но он пресекал все их поползновения, поэтому, покрутившись вокруг да около, вскоре из поля зрения пропадали.
Вот, пожалуй, и все, что можно было сказать о Косте. Мало кто из знавших его подозревал, какие нетривиальные мысли посещают его голову и какие демоны скрываются в его душе.
Когда мы с ним изредка виделись, на мой вопрос «как жизнь, не женился еще?» он, изобразив на лице выражение надменной скуки, неизменно отвечал:
– Заколебали совсем. Что ты, что другие. Да чтобы Костя Сигал сделался чьим-то подкаблучником?! Ой, не смешите мои тапочки! А пожарить на завтрак яичницу или сардельки отварить  я и сам в состоянии.
Больше всего в этих разговорах тетю Клару убивала именно пресловутая яичница на завтрак. Кошмарнее он ничего не мог выдумать, только постоянно повергать ее  в слезы этой яичницей! Тут было отчего заплакать.
Пока он жил с ней, она твердо подготовила себя к худшему – его  женитьбе, которая рано или поздно случится. Ведь ее дорогой Костик жених хоть куда. Воображение рисовало ей худенькую миниатюрную, мягкую и несуетливую, покладистую и простодушную, с уравновешенным характером и кротким нравом невестку; само собой, она должна обладать приличными манерами и хорошо бы, чтобы не оказалась интеллектуалкой, а то потом с такой хлопот не оберешься. Она станет звать ее «дочей», а та, в свою очередь, будет называть свекровь «мамой».
А пока таковая не появилась, тетя Клара сил не жалела на то, чтобы по утрам ублажать своего Костика то жареной по особому рецепту рыбой, то оладушками с базарной сметанкой, которая неизменно покупалась у одной и той же, выдержавшей проверку, толстой и пожилой торговки в зеленой плюшевой кацавейке, то варениками с вишней, тоже со сметанкой, то плюшками с маком, конечно же, собственноручной выпечки, то рисовой кашкой, как он любит, с клубничным вареньем. Но прежде – непременно домашней простоквашей с  чуточкой корицы, ведь это так полезно для его пищеварения.
Вскоре, видимо, бороться с ней не стало никакой возможности. Костя внезапно продал квартиру, где с его водворением, невзирая на высокие потолки и свежий ремонт,  неизменно оставалось тихо, мрачно и промозгло, а в новеньком холодильнике уныло и пусто, потому что он, к ужасу своей матушки, питался теперь, где придется и чем придется.  Следом продал – BMW и  завербовался в Калифорнию. Иными словами, сбежал на  другую часть света. Одна солидная американская фирма вдруг возымела желание заключить с нашим Костей контракт. Сюрприз получился ошеломляющий, особенно для тети Клары.
Поехал он, как мне было сказано, не только чтобы набраться новых впечатлений, но и само собой, что скрывать правду, в поисках лучшей доли, и весьма кстати в том преуспел. Не знаю, стоит ли уточнять, что, каким макаром его туда занесло, чем он там занимался, для меня осталось загадкой. Распространяться о себе он не любил никогда, полагая, что вряд ли его более чем скромная персона представляет для кого-то интерес.
Через год с небольшим он вернулся. В Америке он не только вставил в рот дорогой фарфор, которым теперь напропалую пижонил (ведь  прежде он всегда стыдился щербатости, потому разговаривал преимущественно сквозь зубы и улыбался крайне редко), он заметно остепенился, возмужал, даже брюшко наметилось, бросил курить, а хотя раньше  дымил одну сигарету за другой, завел моду носить шляпу, в которой разве что не спал, и вообще стал другим человеком.
Мне он тоже привез шляпу с по-ковбойски загнутыми наверх полями (шляпа, с моей точки зрения, была так себе) и бутылку бурбона, которую мы тут же с ним вдвоем и распили.
– …Ну что, чокнемся, что ли? За встречу! Вот ты, Зема, наверняка думаешь, что эти американцы гонят сей достопочтимый продукт токмо ради удовольствия?  Так, да не так. Знаешь, как у нас в штатах говорят о бурбоне?..
Мы сидели с Костей вдвоем в моей комнате. Засучив рукава, с безмятежной улыбочкой на физиономии он хозяйским жестом разливал напиток по стаканам, попутно разглагольствуя. Стаканы – тяжелые, хрустальные, с крупными гранями – он вызвался выбрать сам.  Запястье блеснуло новенькими часами.
Чокнулись. Выпили по первой. Закусили сервелатом. Повторили.
– …Так знаешь или нет? Не знаешь. Тогда слушай сюда, старина: с бурбоном невозможное становится возможным, нереальное – обыденным. Это напиток не просто вошедший в историю Америки, он творец той самой истории. И даже больше: он сам – история
Покуда Костя курил фимиам целительной силе своего бурбона, а заодно и всей Америке, о которой повествовал с повышенным азартом, я своим не абы каким  наметанным глазом не только успел разглядеть и оценить по достоинству новенькие часы и зубы, модные очки в золоченой оправе, шляпу и сногсшибательный галстук, который он, чтобы не мешал, закинул на плечо, но и порядком от него устать.
Когда мы оба были уже в приличном подпитии  (даже я вошел во вкус), он счел уместным поделиться со мной теми сведениями, которыми располагал о моей бывшей жене, причем, пичкал меня ими добрых полчаса. Новости об Эле он узнал (совершенно беспрецедентный случай!) не от Елены Георгиевны, нашей бывшей учительницы, которая всегда была информирована насчет частной жизни  учеников  лучше, чем кто-либо, а от тети Клары, пребывающей по случаю приезда сына в эйфории и захлебывающейся от гордости, что в кои-то веки и матушка родная пригодилась. В нашем дворе ни для кого не секрет, что по части собирания и распространения сплетен тетя Клара с Еленой Георгиевной стоили друг друга.
Самая животрепещущая новость звучала так: у Эли с Пашей в Новосибирске родился сын, отпрыску дали имя Арнольд, но поскольку для малыша зваться Арнольдом несколько громоздко, в семье договорились до поры до времени пользоваться усеченным Арик.
Арнольд, значит. К разочарованию Кости, я не выказал никакого удивления. Ну и что такого? Назван не иначе, как в честь Шварценеггера. Оригинально, вполне в духе Эльвиры, и даже складно получилось: братья Балясниковы, Алик и Арик. Ну и Тёмка как сбоку припека.
Гвоздем же Костиной программы явилась демонстрация цветной кодаковской фотографии четы Балясниковых, на обороте которой знакомым мне четким почерком отличницы были указаны исчерпывающие сведения: кто, где и когда. Показал он мне ее исключительно по своей доброте, ведь она отнюдь не предназначалась для моих глаз, однако, по Костиному разумению, всякий секрет только тогда и ценен, когда им можно поделиться с другом.
На снимке Эля, ее драгоценный Паша и три их пацана были запечатлены на фоне похожих на кубики рафинада одинаковых заснеженных домиков. Из живописных сугробов тянулись ввысь стволы сосен. Сквозь припорошенные кроны просвечивало затянутое хмарью небо. Старший из братьев с достоинством стоял поодаль, младшие с двух сторон жались к матери, и снег сыпал им на головы, как конфетти из хлопушки.
Мускулистый и плечистый Паша со скрещенными на груди руками, поджаренной ультрафиолетом физиономией и причесоном на косой пробор смотрелся вылитым Бельмондо, улыбался он так же, широко и нагло, и был весь из себя такой положительный и надежный.  Я почувствовал, как у меня начало портиться настроение. Мне срочно захотелось изречь какую-нибудь гадость, но я заставил себя перетерпеть, а то Костя наверняка решит, что я ревную.
Эля ничуть не изменилась, – вот уж что правда, то правда! –  только прическу сменила и была по-прежнему  мучительно хороша, даже, пожалуй, стала еще красивее, с рдеющим румянцем на скулах, в полушубке из рыжей лисицы и  лохматых рукавичках. К рукавичкам сыскались и отороченные мехом сапожки. Глаза ее прятались за солнцезащитными очками, а растянутый в улыбке рот сверкал брусничным блеском для губ.
В ее картинной позе я усмотрел неестественность; уж слишком явно, позируя фотографу, она демонстрировала образ счастливой жены и любящей мамаши.
Костя с пытливым интересом ждал моей реакции. Он заложил за голову сцепленные ладони и сидел так, откинувшись на спинку стула и пристально наблюдая за мной поверх очков. Чтобы вознаградить его за терпение, я с чувством констатировал:
– Хороша семейка!
Эта дежурная фраза пришлась как нельзя кстати.
– Глянь, какой твой Тёмка красавец!  – воодушевился Костя, делая ударение на последнем слоге. Ведь по нашему с бывшей женой взаимному негласному договору для всех, включая Костю, продолжала иметь место официальная версия, по которой Темкин биологический отец – я и только я, а никакой не Рафик.
– По всему видать, башковитый парень.
– А то, – охотно согласился я, хотя на самом деле Темкин вид мне совсем не понравился. Зачуханный какой-то вид. Стоит, ссутулившись. Кутается в неприглядную клетчатую курточку на рыбьем меху. Горло старательно перепоясано шарфом. Варежки болтаются на резинке. Брюки явно коротковаты. Рот строгий и маленький. Глаза невеселые и озабоченные. В объектив смотрит неприветливо. Брови тоненькими шнурочками. Стрижка ежиком. И вообще весь из себя слишком домашний и вылизанный; в наше время над такими потешались и дразнили «гогочками», что тогда переводилось как «маменькин сынок».
Я придирчиво разглядывал сына, испытывая смутное чувство вины. По правде сказать, оно, это чувство, всегда было со мной. Оно не улетучилось и сопровождало меня всюду, что бы я ни делал. «Мой Тёмка», который уже давно перестал быть моим. Да и был ли он когда-нибудь моим? Рафикиного, кстати сказать, в нем по сию пору так ничего и не проявилось.
Старший из трех, Алик, выглядел так, как оно и подобает выглядеть молодому дарованию. Круглый пятерочник – весь в отца! И такой же дылда.  Губастый и щекастый, с глазами навыкате и  русыми патлами, не скрывающими юное чело с врожденной печатью интеллекта. Меж бровей уже наметились две бороздки, тоже совсем как у родимого папаши. Он чинно стоял навытяжку, а его жизнерадостный, в блестках от подтаявших снежинок лик сиял, как наст на ледяной горке.
Третий их детеныш,  тот самый Арик, крепенький и румяненький, с пригожим девчачьим личиком, упакованный в серебристый  комбинезон и вязаную шапочку с задорным помпоном на макушке,  чем-то неуловимым походивший на мать и вместе с тем  смахивающий на елочную игрушку-космонавтика (тем более что антураж к этому располагал), недовольно куксился и был слишком мал, чтобы что-то из себя представлять.
А Костя между тем говорил:
– Нет, ну каковы, а?! Быстро же у них сладилось. Ты что, все так и оставишь, что ли? Я бы на твоем месте устроил им веселенькую жизнь. Пускай видят, с кем сцепились. Нет, если, конечно, у тебя кишка тонка, то хочешь, я сам? Плевать, что мы с Пашкой вроде как братья. Да и какой он мне, к чертям собачьим,  родственник? Двоюродный плетень нашему забору и только-то.
Высказываясь в подобном духе, Костя то и дело отчаянно вскидывал голову и хищно скалился, что добавило немало сочных красок в сложившуюся картину.  Видел бы он себя со стороны! Столько искренней обиды, даже праведного гнева было в его речах, что на меня напал смех. Мне захотелось вставить что-нибудь меткое, но я не успел.
– Знаешь, Зема, – сказал Костя, – был когда-то в древнейшей истории Кодекс Хаммурапи. Интереснейшая вещь между прочим. Зачитаешься. Что молчишь? Знаешь или нет?
За Костей водилась дурацкая манера доставать всех вопросом «знаешь – не знаешь?».
– С тобой не соскучишься, – нехотя отозвался я. Непонятная у него логика. Вот поди, разгадай, к чему это он. – Ну, знаю. – Хотя меньше всего меня тогда интересовал какой-то там Хаммурапи с его Кодексом. – Око за око, зуб за зуб…Что-то в этом роде.
– Во-во! – с тайным неудовольствием подхватил Костя, потому что всегда чертовски радовался, если моя эрудиция уступала его. –  Принцип талиона называется. Хотя там и похлестче кое-что имелось. Но тенденция верная. Суть в том, что всякое аморальное деяние должно быть подвергнуто подобающей каре. У меня по этому поводу имеется одна ценная идейка, только ее прежде надо хорошенько обмозговать.
Немного помолчав, он задумчиво продолжил:
– Не боись, Зема, никто твою боярыню нипочто обижать не собирается, – и посмотрел на меня по-особенному, как он умел. – Тут надо по-умному. И еще. Знаешь, какой девиз взял себе некий небезызвестный монашеский орден иезуитов? Наверняка знаешь. Цель оправдывает средства.
Я молча выдержал его взгляд. Костя, как всегда, в своем репертуаре. Все ему неймется. Хотя, понятное дело, Костя был под хмельком, и его тянуло на подвиги, а его модные заграничные очечки  сверкали молодецким ухарством. И это тоже знакомо.
– Вот сколько тебя знаю, Костя, тебе бы все морды бить. Задиристый какой! Дебоширом был – дебоширом остался. Угомонишься ты или нет? Надоело. Все. Проехали. Вопрос исчерпан, – перетерпев нужную паузу, твердо сказал я.
– Я разве что-нибудь говорил про Пашкину морду? – не согласился со мной Костя. – Убейте меня, что-то не припомню такого. Положись на меня, старина. Завтра, на свежую голову, я все обдумаю и расскажу тебе, – не совсем трезвым голосом резюмировал он. – Обещаю. Как друг другу.
Но назавтра никакой беседы не состоялось, Костя, видимо, забыл, что наплел по пьянке, а я напоминать не стал. Мне это и вовсе ни к чему.
Вскоре Костя опять укатил в свою хваленую Америку. Боссы той самой солидной фирмы в Кремниевой долине, на которой он подвизался кем-то вроде незаменимого специалиста по АСУП, продлили контракт еще на энное время, и  стало окончательно понятно, что возвращаться в родные пенаты он не намерен, по крайней мере, в обозримом будущем.
Перед отъездом мы вновь встретились у меня дома. Разговора не получилось. Бестолковый треп и больше ничего. А все из-за того, что Косте вдруг вздумалось уговаривать меня ехать вместе с ним. Мне это не понравилось. Очень не понравилось.
– А давай со мной, а?! – внезапно встрепенулся он, будто на него только что снизошло озарение. – Человеком себя почувствуешь. Хватит филонить в этом своем, как бишь его там,  ОКБ. Помогу на первых порах, походатайствую за друга. Друг ты мне или не друг?! Замолвлю словечко, где надо. Хотя работенка у нас, прямо сказать, не фонтан. На износ работенка. Это тебе не халтуру на родине гнать. Особенно-то не посачкуешь, сразу просекут и мозги на место вставят. А потом уж сам устроишься. Все устраиваются. Зай-мешься чем-нибудь, что тебе понравится…
Словечко он замолвит. Скажите, какой заботливый! Вот уж чего не надо, того не надо. Я еще только в ходатаях и челобитчиках не нуждался. Нет уж, премного благодарен!
Я даже дискутировать на эту тему не стал. Предоставил ему возможность еще немного посотрясать воздух, а потом просто сказал:
– Кончай зря мозги пудрить. Нет, Костя, нет.
– Почему? – удивился он
Чтобы не пускаться в долгие объяснения, Косте я ответствовал следующим образом:
– Я сказал: нет. Во-первых, это не по моей части. А во-вторых…  – Я подавил зевок и напустил на себя безразлично-усталое выражение. – Просто нет и все.
– Как знаешь, Зема. Дело хозяйское. Хотя напоследок все же скажу тебе, только ты не обижайся: вот чмурила!  Покажите мне второго такого типа. Ему умную вещь говорят, а он…
Он не договорил, со своей стороны также сочтя тему исчерпанной. Взмахом руки изобразил обреченность. Слава Богу, заткнулся, потому что его резонерство уже стало мне порядком надоедать. Мазнул по сторонам быстрым, скользким взглядом, как будто попал на мою жилплощадь впервые.
Я тоже глянул вслед за ним. Комната как комната. Диван, на котором я сплю, застелен симпатичным клетчатым пледом. Диван как диван. Не Бог весть какой шедевр, но ведь и у самого Кости был когда-то такой же. На противоположной стороне комнаты – письменный стол, для экономии места упертый в угол. Книжные стеллажи почти до потолка и шифоньер. Пожалуй, вот и все мое достояние. У окна на табурете материна гордость и постоянная тревога –   дохленький бонсай в горшочке; сколько я ни уговаривал ее: не жилец, мол, он у нас, брось, мам, не возись зря, она – ни в какую.
Я осмотрел комнату еще раз, теперь Костиными глазами. Согласен, бардак налицо, а  на моем столе особенно, там вообще всегда черт ногу сломит. Плед постелен вкривь и вкось. Створки шифоньера вечно скрипят, потому, как недосуг смазать, а одна, так вообще держится на честном слове, вот-вот отвалится. Поверх стеллажей в круглой картонке из-под материной шляпы – моя старая коллекция авиамоделей; крышка у картонки отсутствовала, поэтому все там было покрыто пухлой, многолетней пылью. Давно надо было выкинуть всю эту никому не нужную дребедень на помойку. Для чего храню, спрашивается? Но то, чего не сделал сразу, уже не сделаешь никогда. Такая вот сермяжная правда.
Я все же на него тогда крупно обиделся, хотя был не из тех, кто обижается по любому поводу. Но отнюдь не на чмурилу. Я от него и не такое слышал. Дело в другом. Что-то с Костей сделалось не так после Америки. Развел тут бессовестную достоевщину. Послушать Костю, все-то на его родине не так, уныло и безобразно, кругом, куда ни плюнь, повальная безалаберщина да кромешная мерзость запустения, а соотечественники – сплошь  разгильдяи и балбесы, ни черта не делают, только балду гоняют да в очередях за импортом давятся. А сам-то, сам? Только посмотрите на него! Прямо вылитый кум королю.  Где уж нам уж!.. Одним словом, это был уже другой Костя. Америка навела глянец не только на его внешность, она прошлась и по его душе.
Не только меня, Костю никчемность нашей беседы тоже тяготила. Отказавшись от предложенного моей матерью чая с конфетами, он поднялся и небрежно водрузил на голову свой американский головной убор, продолжая думать о чем-то мне неведомом. Плащ тоже, судя по всему, американский, он надевать не стал, просто перекинул его через руку.
Мы вышли в переднюю.
– Ну, Леонид, бывай, мне пора, – сказал он тоном человека, полностью снявшего с себя всякую ответственность за дальнейшее, и, слегка фиглярничая, в легком полупоклоне приподнял шляпу, небрежно держа ее за тулью. И все же он медлил уходить, стоял как бы в раздумье, подперев плечом косяк.  – Надо еще успеть в одно местечко заскочить. Мне тут  у вас один фраерок дубленку обещал, отдает почти за так. Отчего ж не взять? Ты как считаешь, а?
Я никак не считал. Мне-то что?
Пока Костя мешкал, я от нечего делать прошел на кухню и отдернул штору. Была поздняя осень. День выдался  угрюмый и промозглый. Отвратительная пора, всегда такую ненавидел. Сплошная череда беспросветных хмарей и хлябей. С утра до ночи – одинаково  серые сумерки, холодно, ветрено, да еще с неба сыпет непонятно что. Не то дождь, не то мелкая пороша. А хуже всего то, что мокрые голые ветки деревьев лезут в запотевшее окно и елозят по стеклу. И без того погано, а они еще больше душу выматывают.
Костя явно что-то мутил. «Один фраерок… Одно местечко… Одно дельце…» Непонятно было, на кой ляд ему там, в Калифорнии, сдалась дубленка, ну, да шут с ним.
На утро – это было воскресенье – он отбыл; само собой, я поехал его провожать. В такси он  занял место рядом с водителем, я и тетя Клара расположились на заднем сидении. Склонная к сантиментам тетя Клара всю дорогу глотала слезы.  Она сидела в классической скорбной позе и изображала своим видом самую жалостную на свете картину. Мы с Костей хранили упорное молчание, лишь изредка нарушая его случайными  репликами. Не спорю, получилось некрасиво, но я был не в состоянии пересилить себя.
Начинал бледнеть рассвет. Город, ввиду выходного дня не обремененный заботами о насущном,  еще спал. Дорога до аэропорта не то чтобы длинная, но и не короткая, и пока мы ехали, фонари успели сначала сделаться тусклыми, потом замигали и вскоре погасли.  Оттого улицы, на которых в столь ранний час было безлюдно, смотрелись голыми и беззащитными, а воздух по ту сторону стекла казался плотным, сизым и душным. Я думал о Косте и о том, какого рожна ему здесь не доставало, а  что думал на этот счет Костя, мне было неведомо; я никогда не умел читать его мысли.
Когда водитель притормаживал у светофоров, тетя Клара каждый раз вздрагивала, как от боли, и с беспокойством глядела в окошко, не приехали ли. Возможно, ей хотелось, чтобы машина плелась, как черепаха, или еще лучше, чтобы водитель не выбирал кратчайший маршрут, а напротив, подольше плутал по улицам. Тогда ее  Костя – о счастье! – опоздает на самолет и никуда не полетит. Я ее понимал.
В аэропорту Костя галантно обнял мать за талию и одновременно свободной рукой  похлопал меня по плечу, еще раз назвав стариной. Настроение у Кости было исключительно бодрое; я же поймал себя на том, что в обоих его жестах  углядел что-то одинаково неуместное и  брезгливо-жалостное. Мне даже показалось, что он сейчас снимет с моего рукава пушинку, но нет, до этого не дошло.
– Костик, береги там себя. Допоздна не засиживайся, спать ложись пораньше. Правильно питайся. И про маму не забывай. Звони почаще. Ты же прекрасно знаешь, как я всегда жду твоего звонка, – вся во власти тревоги, звенящим от слез голосом напутствовала на дорожку тетя Клара. Напоследок еще разочек проинструктировав сына по некоторым важным бытовым вопросам, она поцеловала его в щеку и вновь предалась безмолвной кручине.
– Угу, – по старой привычке сквозь зубы рассеянно отозвался Костя, нисколько не стараясь придать своему голосу хоть малую нотку сердечности.
И по-военному ловко и звонко щелкнул каблуком.
Мы с Костей обменялись рукопожатием, после чего он, торопливо распрощавшись с матерью, с громоздкой дорожной сумкой в руке и плоской черной папкой подмышкой пристроился в хвост к какой-то шумной делегации, также направляющейся в Америку.
Когда его пижонская шляпа и облаченная в кожаный плащ спина скрылись из виду, мы с тетей Кларой  вышли на свежий воздух. У нас с ней была договоренность своими глазами убедиться, что Костин самолет благополучно взлетел, и помахать ему вслед ручкой.
Двумя часами позже со вздохом удовлетворения тетя Клара повернулась спиной к ограде аэропорта и направилась к стоянке такси. Придав своей физиономии благочестивое выражение, я устремился следом за ней.
Из темного, тяжелого неба лил дождь гнившие листья, собранные кучками вдоль тротуара. Земля разбухла от воды. Обглоданные кустики роз на куртинах смотрелись жалкими заморышами. Со дня на день ожидался первый снег, если, конечно, погода не испугается и не переменится. Из приоткрытого канализационного люка клубами поднимался пар. Рядом на толстой трубе, прижавшись друг к дружке, грелись две кошки. В жухлой с проплешинами траве в поисках поживы ковырялись сороки. Я опустил голову, смахнул с лица дождинки и поежился, ощущая за шиворотом противную холодную влагу.
На другое утро я свалился с высокой температурой и мать  отпаивала меня попеременно то крепким куриным бульоном, то горячим чаем с малиной, то молоком с медом и сливочным маслом.
А полутора годами  позже в нашем дворе вдруг объявился Паша Балясников. Без Эльвиры, зато сразу с тремя мальцами. Привез их к своей матери,  сам же, почтя своим вниманием покинутую родину, долго не задержался и по прошествии двух дней укатил назад в Новосибирск.  Я его не видел, поскольку как раз в то время проводил отпуск в Сочи.
Оказывается, Эля уже несколько месяцев жила в США.
Надо же, как забавно!
Понятно, что с Костей, в качестве его законной супруги; непонятно было другое – когда они успели. Я подивился Костиной прыти.
А вот детей Паша ей вывезти за границу не дал – как отец он имел на это право. Исключительно из вредности. Видимо, помимо всяческих добродетелей, в длинном списке коренных свойств балясниковской  натуры наличествовала  и вредность. Так и сказал:
– Пускай сама катится, куда вздумается. Але-машир, дорогая, ко всем чертям! А мальчишек не дам. Из вредности.
Ай, молодца! Я постарался переварить эту новость, преподнесенную мне Еленой Георгиевной.
Не могу сказать, чтобы я воспринял ее хладнокровно и удовлетворенно, не могу сказать также, что меня переполняло изумление или что я был убит ею наповал. Скорее всего, я испытал чувство близкое к злорадству. А потом я сказал себе: очень может быть, что не все так просто, но мне-то что до этого? Ровным счетом ничего. Пусть другие, кому приспичило муссировать свежую сплетню, теряются в догадках, а я не буду.
Она мне уже давно не жена, даже не подруга, я вообще никто, и мне абсолютно без разницы, кто с ней делит ложе, ведь в мире есть темы куда более интересные, чем эта.
Хотя, у меня, как у человека, обладающего здоровым любопытством, само собой, возникал вполне логичный вопрос: что сие означает и как, собственно, это понимать?
Где-то в глубине мозгов у меня шевельнулось подозрение. Какой-то намек, совсем пустяковый, но он меня озадачил. Собравшись с мыслями, я стал последовательно вспоминать нашу с Костей последнюю встречу, бурбон, кодаковскую цветную фотографию, Костину пустую болтовню про кодекс Хаммурапи и иезуитский девиз, которую я слушал вполуха, чмурилу и, когда дошел до того самого «одного фраерка» с дубленкой, меня осенила догадка. Все сошлось, как в аптеке. Какой же я тупоголовый кретин! Я должен был еще тогда догадаться. Ведь это лежало на поверхности. В Калифорнии  она ему, конечно же, ни к чему, а вот в Новосибирске очень даже пригодилась. Ай да Костя! Теперь я подивился Костиной дальновидности и почти что уверился в гениальности коварного соблазнителя.
Первое, что напрашивалось: таким нетривиальным способом этот олух царя небесного отомстил за друга, то бишь, за меня, проникнувшись всей серьезностью моей ситуации. Око за око, так сказать… – Значит, – сделал я трезвый вывод, – получается, что на этот шаг его сподвигли исключительно дружеские соображения. Я не знал, как мне к этому относиться. Логично бы было благодарность. Но что-то не получалось. Удружил, называется. И что, позвольте узнать, теперь с меня причитается этому благодетелю за его услугу?
У нас во дворе Эльвиру до сих пор помнили девочкой, хоть и с некоторыми выкрутасами, тем не менее, из благополучной и интеллигентной семьи. Мать ее, мою бывшую тещу Светлану Геннадьевну Литвину, в доме уважали. Многие при встрече рассыпались перед ней в благодарностях. И было за что. Врач, как-никак, к ней всегда шли за помощью, за советом, и она никому не отказывала, не важничала, была со всеми одинаково любезна и предупредительна,  к тому же собой хороша. И дочку одна, без мужа, сумела воспитать – да какую! Не семья, а золото.
А бедный Костик, невзирая на все достижения, как был нелюдим, так нелюдимом и остался, то есть дикарь дикарем, что сродни всякой там чуди белоглазой.
И теперь, скажите, пожалуйста, чем же этот змий-искуситель ее прельстил, какой лапши навешал на уши, каких перлов и звезд вдобавок к златым горам насулил?
А Паша? Ведь он, наверняка, подумал, что мы с Костей вступили в тайный сговор.
Хотя, так ли уж это теперь важно? В любом случае это ничего не меняло.
Коли так, у меня возникло естественное желание вернуть Тёмку себе. Я решил не пасовать и включиться в эту игру, условия которой мне были неизвестны, предварительно взвесив все «за» и «против». Я даже попробовал предпринять кое-какие реальные шаги, но…  Как говорится, факир был пьян, и фокус не удался. Мне было сказано, что подавать прошение не имеет смысла, только осрамлюсь на весь белый свет, что вновь претендовать на отцовство – это с моей стороны полнейшая дурость и что у меня абсолютно нет никаких шансов, да и сам я это умом понимал.  На каких основаниях? Ну и что, что в ванночке его, новорожденного, купал. По животику, когда его, бедненького, донимали колики, гладил.  Кашу варил. В кроватке баюкал. В детсад за ручку отводил. Шнурки на ботинках завязывать учил. На горшок сажал. Попу вытирал, а иногда и шлепал не больно, если уж слишком расшалится. Это в расчет не бралось. Поезд ушел, и вообще, вас тут, папаша, не стояло...
Думать об этом было не то чтобы обидно. Просто больно и невыносимо. Поэтому я гнал от себя эти паршивые мысли. Что, убедился, как заклинание твердил я, что ты там никому не нужен? Без тебя обойдутся.
Эльвира мне больше не звонила. Приветов через тетю Клару этот чокнутый кретин мне  тоже не передавал. С Пашей я не общался. Оставалось ждать, во что это выльется.
Алик уже заканчивал десятый класс, а Тема был в восьмом, когда они на спор, на «слабо»,  угнали «Москвич», принадлежащий завхозу школы (я его немного знал, этого завхоза; неприятный, суетливый и чернявый коротышка,  приворовывающий по мелочам, он работал в школе эва с каких времен).  Потом мальчишки, чтобы больше никого из своей компании не подставлять,  сказали, что просто хотели покататься и вернуть, и что никто бы даже не заметил. Сделать это было не трудно, поскольку москвичонок никогда владельцем не запирался.
Не вышло. Заметили. Машину мальчишки бросили, не проехав и километра. Алик сумел убежать и скрыться в каком-то дворе, а Артема задержали. Завязалась драка. Он защищался и велосипедным клаксоном размозжил тому  субъекту голову; черт его знает, зачем он таскал эту штуковину с собой в кармане, но на суде это посчитали отягчающим обстоятельством. Угон транспортного средства с предварительным сговором плюс умышленное причинение вреда здоровью – это вам уже не шутки.
Если бы рядом были родители, возможно, дело удалось бы замять, но Паша жил в Новосибирске, Эля – в США, а что может бабка-пенсионерка, на шею которой повесили трех пацанов? Какой с нее спрос?
Алику и Теме присудили реальный срок. Алику как старшему, а значит, зачинщику – побольше, Темке – поменьше.
Меня в курс событий не посвящали; понятное дело, кто я таков? То, что Артем отбывает срок в колонии для несовершеннолетних, я узнал через третьи лица, поскольку в то время уже жил в Москве.  Приехав в отпуск на родину, тем не менее, я получил разрешение на свидание с ним.
Пока на перекладных добирался до колонии, представлял, как встретимся?! Вспомнит ли он меня? Узнает ли? А я его? Каким он стал? Вырос? Переменился? Ведь сколько времени не виделись.
Нет, он не изменился до неузнаваемости. И вместе с тем стал другим. Это был уже не мой Тёмка. Он заметно вытянулся, стал ростом почти с меня. Громадная, не по размеру, жесткая хэбэшная роба с накладными карманами не скрывала, насколько он тонок в поясе.  Отвисшие на попе штаны держались на каких-то брезентовых постромках. Кроссовки просили каши. Голову покрывала колючая щетинка. Лицо бледное, ни кровинки, с желтушным оттенком. Костистые, туго обтянутые кожей скулы. Бисеринки пота на висках. Два жестких желвака в уголках рта. Недоверчивый взгляд круглых, с синевой у переносицы, глаз. Больше всего мне запомнился этот взгляд.  Взгляд, а еще – ресницы, длинные, как у девчонок; он ими хлопал, стряхивая слезы. Отмалчивался, прятал глаза в пол, дичился и не хотел ничего мне рассказывать. И правильно. К чему, когда и так все было ясно. Прикасаясь ко мне случайно, он испытывал горячее смущение. Еще он заметно картавил, что для меня явилось тогда новостью. Он это заметил, стал стесняться еще больше. Так мы и просидели все назначенное нам время почти молчком. Прощаясь, он протянул мне руку – неуклюже, сложив ладошку лодочкой. Ладошка у него была маленькая, холодная на ощупь, и неожиданно твердая, в мозолях и красных рубцах, а пальцы – с начисто, под самое мясо, обкусанными ногтями.
Через год его освободили. Кое-как он окончил десять классов, учиться дальше не стал, устроился работать в автомастерскую, но долго там не продержался. В первую же зиму застудил почки.
Изредка через Светлану Геннадьевну я узнавал об Эле и Косте.
В Америке Костя с Эльвирой пробыли недолго, всего каких-нибудь три-четыре года. Но и на родину следом за этим, как можно было бы предположить, не вернулись, а предпочли эмигрировать в Израиль. У Кости вовремя отыскались нужные родственные связи.
Только непонятно было, как поступить с Артемом и младшим Балясниковым – Арнольдом. Хоть они и жили под опекой Пашиной матери, формально он продолжал числиться их отцом.
Пашина мать, тетя  Женя Балясникова, приходилась тете Кларе Сигал двоюродной сестрой. Свое родство, к слову сказать, чтобы не подвергаться нескромным пересудам,  сестры специально не афишировали, но никогда и не скрывали.
Паша, надо отдать ему справедливость, мальчишек не забывал, не только финансово  обеспечивал их существование, но и систематически наведывался самолично, правда, его воспитательные разговоры носили не конструктивный, а скорее ритуальный характер.
В один из таких приездов он в назначенное время не появился дома. Его хватились не сразу, а когда все же хватились, переполох поднимать не стали, соседей и друзей-приятелей поголовно не опрашивали, окрестности не прочесывали, думали, просто загулял, мало ли, бывает, дело-то молодое. Кто-то сказал, что видели его в «Стекляшке» в веселой компании, но позже оказалось, что информация ложная. Через три дня все же обратились в милицию.
Его нашли. Нашли почти что возле родительского дома, на том самом пустыре, где каждый апрель  расцветает безумное количество маков. Паша ничком лежал на земле, лицом уткнувшись в дерн. С зажатым в ладони огрызком боярки. Рядом валялся кулек с бояркой.
Расследование, само собой, проводилось, но безрезультатно. Следов насильственной смерти обнаружено не было. Экспертиза тоже ничего не показала. Получилось, что умер он от внезапной остановки сердца. Сказали, так бывает, причем, сплошь и рядом. Он был трезв, как стеклышко.
Тетя Женя после скоропостижной смерти сына слегка тронулась умом. Никакие мирские дела ее больше не интересовали, и в доме воцарилась тотальная разруха. Теперь она сутками напролет в старой, заштопанной на локтях кофте поверх нестиранного халата и резиновых ботах на босу ногу сидела возле подъезда и горевала. Что дождь, что белый день, что темная ночь – ей было все рано. Она горевала.
Вместе с ней выходила, ложилась на лавочку и горевала ее неизменная спутница – трехцветная кошка Пеструшка. Рядом толклись голуби. Прыгали майны. Чирикали воробьи. Трещали сороки. Пеструшка их не замечала. Горевала.
Шли мимо озабоченные своими проблемами люди. Оглядывались на тетю Женю. Здоровались. Заговаривали с ней, ведь ее многие в городе знали. Одни пристрастно разглядывали ее малахольное искаженное скорбью лицо. Другие, слегка косясь в ее сторону, делали друг другу знаки. Злые соседские ребятишки дразнили ее кикиморой и лахудрой. Она ничего не замечала. Не слышала. Не отвечала. Горевала. За полгода она так почернела лицом, согнулась и отощала, что  стала похожа на стручок рожкового дерева.
Когда она умерла следующей весной, Артема и Арнольда вместе с Пеструшкой забрала к себе Светлана Геннадьевна.
Вышел из колонии Алик, но на воле задержался недолго. Что-то натворил, и его опять посадили за решетку. На этот раз дали пять лет.
Путать семейные планы стало больше некому. Артема и Арнольда, теперь уже без проблем, увезли в Израиль. Они не хотели – от матери они  отвыкли и совсем не знали незнакомого дядю Костю, но кто их спрашивал.
В израильской армии Артему служить не довелось – по причине слабого здоровья. Застуженные почки спустя годы обернулись хронической почечной недостаточностью.
А Арнольд служил, как полагается. Защищал обетованные земли на границе с Египтом.
В Израиле Костя с Эльвирой произвели на свет дочь. К этому времени им уже было по сорок лет. Назвали ее красивым именем Ноэми.
Вспоминала ли Эля меня? Мне хотелось, чтобы это было так.
Приблизительно к этому времени я окончательно перестал грызть себя за Артема уговорил себя, что жизнь сложилась так, как сложилась, что такое стечение обстоятельств, и это не я их выбирал, это они, обстоятельства, меня выбрали. Это оказалось нетрудным.
Без какой-либо дополнительной канители я перебрался в Москву, вняв доводам разума, я женился-таки во второй раз. На Светлане. Родилась дочь Марина, и я начал осваиваться в новой для меня роли  настоящего, не запасного, отца.
Жизнь размеренно потекла по своему руслу. И все реже и реже я вспоминал нашу компанию: Костю, бедного Пашу. И Элю…
И вот однажды в моей московской квартире раздался телефонный звонок. Я сделал вид, что это меня не касается; неохота было поднимать себя с дивана. Жена Светлана – она у меня стоматолог – врачевала пациентов в вечернюю смену, теща Маргарита Степановна отправилась навестить приятельницу, а Марина закрылась в своей комнате. Я же, отключив мыслительный процесс и заварив себе большую кружку зеленого чая, к которому привык с детства, в одиночестве благодушествовал у телевизора. В последнее время нечасто доводилось побыть в собственном доме вот так, чтобы никто не мешал. А хотелось.
Телефон, черт бы его подрал, звонил все громче и требовательней.
– Барышня, может, вы соблаговолите оторваться от своего компьютера и взять трубку? – не выдержав, повышенным тоном поинтересовался я. Тщетно, поскольку Марина никаких признаков жизни не подавала.
Наконец, Марина сжалилась над нами и подошла. Послушала и  с недовольным видом изобразила жестом, что просят меня.
– Кто там, Мариш? – доброжелательно спросил я.
Ответа не последовало. Обиделась, значит, на «барышню».
– С работы, что ли?
– Понятия не имею. Не сказали, пап, – миролюбиво ответила Марина.
– Ты меня интригуешь.
– Алло! – отозвался я, тупо таращась на себя в зеркало.
– Здравствуй, Леня…
Я узнал бы этот голос и через сто лет. Это была она. Эля. Эльвира Литвина. Теперь уже, конечно, Эльвира Сигал.
У меня застучало в ушах, а в глазах сделалось темно. Наверное, это оттого, что я резко встал. Да уж, в космонавты меня теперь точно не возьмут.
– Здравствуй, Эля.
Не ахти как красноречиво, но, во всяком случае, голос мой прозвучал достаточно вежливо. Теперь бы еще унять бешено бьющееся сердце; только как?
Мы обменялись ничего не значащими репликами. Я не знал, что еще сказать. Почему-то язык начисто отказывался ворочаться. В висках все еще пульсировало. Я придвинул к себе один из рядком стоящих вдоль стены стульев и сел.
– Вот я тебя и нашла. Ты удивлен? Не удивляйся, пожалуйста, все очень просто. Мне твой телефон дала твоя мама. Как поживаешь, Леня?
– Все путем, Эля, если тебе это интересно.
Более глупый ответ трудно было придумать, но он ее вполне удовлетворил. Она не стала уточнять и расспрашивать. Я в свою очередь поинтересовался:
– Эля, что-то случилось? С Артемом? Зачем ты меня искала?  Как Костя? Младшие дети как?
– Дети, спасибо, хорошо. Арнольд недавно женился. А Артем со мной живет. Я не работаю, занимаюсь семьей, домом. Что тебе еще рассказать? Помнишь Милу Герасину, нашу однокурсницу? Она передает тебе привет. Мила ведь тоже много лет здесь, в Израиле. Живет в Бат-Яме. Райское местечко! Милу стало не узнать. Вообрази, она так похудела! И вообще  красотка! Прогуливается по своему Бат-Яму в мини-юбке и обалденных серебряных туфельках с бантами. А ты знаешь, по какой примете можно узнать влюбленную женщину? Именно по бантам на туфельках! Еще как-то встретила Зорика Пинхасова. Помнишь, в девятом появился у нас второгодник? Так вот, он теперь художник-реставратор. Раздобрел, такой весь из себя импозантный стал!  Живет сейчас, как и мы, в Яффе. А у меня еще дочка есть, но ты ведь, кажется, знаешь про нее.  Моя Ноэми. Переводится, как Радость моя.  Я зову ее на русский манер Нюничка. Нюничка – бойкая и  очень уверенная в себе девочка. Знаешь, такая маленькая разбойница…
Повинуясь каким-то ей одной ведомым соображениям, она торопилась выдать мне как можно больше полезной информации, пока я ее не перебил.
– Вся в тебя. Потому что сколько можно было молчать. – Небось, у твоей Нюнички женихи не переводятся.
– Что ты, она еще маленькая, – живо возразила Эля. – Моя Нюничка учится в школе.
Потом тихо добавила:
– Да, Леня. Вся в меня, в кого ж еще ей быть?..
Что-то в ее голосе меня все же встревожило. Какая-то непонятная нотка. Я переспросил, теперь уже настойчивее:
– А Костя? Ты ничего не рассказала про Костю. Как у Артема со здоровьем?
Она замешкалась. Потом тихо сказала:
– Как, как? Плохо – вот как. Живет на гемодиализе. А Костя умер, Леня. Месяц назад. Острый приступ панкреатита, спровоцированный обильным застольем. Врачи, конечно, пытались спасти, но… Начался панкреонекроз.  Не получилось у них  ничего, короче говоря. Вот тебе и наша хваленая израильская медицина. Может, все дело в том, что сам Костя ни во что не верил. Говорил, сплошная туфта это их лечение, им лишь бы деньги платили, а они и рады стараться. И еще шутил, что поздно пить боржом. Ты ведь знаешь Костю, эти его вечные шуточки…
Она что-то еще говорила. Я не слушал. Отключился. Вспоминал прошедшие годы. Школу. Наш двор и нашу компанию.
Я безнадежно силился вернуться туда, куда хода нет никому, – в прошлое, поймать  неуловимое ощущение того беззаботного детства. Когда, в какой момент все пошло не так?
Почему только тогда, когда тебе исполняется «полтинник», ты спохватываешься и обнаруживаешь у себя морщины на щеках, мешки под глазами, лысину на темечке, седину на висках и вставные зубы, а вместе с вышеперечисленными прелестями умение обуздывать свои желания – умение, которого у тебя прежде не водилось? Почему, проснувшись однажды, ты обнаруживаешь, что рядом не осталось ни друзей, ни истинных привязанностей, в лучшем случае – лишь семья и сослуживцы? Ну, может, еще соседи, с которыми ты вынужден поддерживать тот самый худой мир, иначе тебя совсем сживут со свету. Почему? Почему вместе с ненужными, обременительными связями куда-то подевались и все старинные приятели? И, что интересно, ты прекрасно без них обходишься. А еще ты спохватываешься и осмысливаешь, что данная тебе жизнь далеко не бесконечна, что  все, что с тобой могло произойти, уже произошло, и тебя уже не возьмут в космонавты.
–  А  про своего Рафика ничего не знаешь? Где сейчас этот подонок? Может, он  на склоне лет изъявит-таки желание посмотреть на своего сына? Или так и сойдет в могилу в неведении? – спросил я.
Вот я ишак отвязанный! Что я такое несу?! Черт меня за язык потянул! Не надо было это у нее спрашивать. Вопросы у меня вырвались как-то невзначай, сами по себе, я вовсе не собирался задевать эту тему.
– Зачем тебе знать о Рафике, Леня? До сих пор не можешь мне его простить?
И тут меня прорвало. Я говорил и говорил. Никогда прежде не думал, что могу говорить так много и так долго. О ней, обо мне, о том, что я ее любил, а она меня предала. Что ей не на кого пенять, кроме себя. Что и Паша, и Костя – это расплата за грехи. И все, что тогда натворили брошенные ею Артем с Аликом, ей тоже  припомнил.
Тогда она сказала:
–  Мои отношения с Пашей и Костей – мои и только мои. Ты не смеешь их касаться. Никто не смеет.  Просто вспомни, что от добра добра не ищут. Теперь про Артема…Ты же никогда не считал себя его настоящим отцом…
А кем, простите, я должен был себя считать, если тогда мне в лоб было сказано: не суйся, он не твой и баста?
– А про Рафика же, если хочешь знать, знай: с ним  у меня ничего никогда не было. Дурачок ты, Ленчик! Это же был элементарный блеф, а ты и не понял. Я решила, если ты будешь меня ревновать, это тебя подстегнет. Если бы я тогда не придумала закадрить Рафика, чтобы как-то тебя привлечь, ничего бы у нас с тобой не получилось. Ты же был типичный  тихушник. Скрытный по натуре и болезненно самолюбивый. К тому же казался мне немного со странностями. Ты до скончания века не обратил бы на меня внимания, как на девушку, или продолжал бы на моих глазах клеиться к другим девчонкам, а меня просто продолжал держать при себе и все. По привычке, в качестве школьного товарища, а я хотела большего…
– Послушать тебя, так я кругом мерзавец. Что ж ты замуж за меня тогда пошла? За такого мерзавца?
– Ну, зачем ты так, Леня? Не перебивай меня. Дай сказать. Пошла, потому что ты мне предложил. А предложил ты потому, что так уж у тебя получилось. А ведь я любила тебя. По-настоящему, Леня. Я со школы была в тебя влюблена. Я и в институт поступила следом за тобой, хотя у нас с мамой раньше была договоренность, что я пойду в медицинский. Но я хотела только с тобой. Это же было так очевидно. А ты ничего не замечал. Ты и потом, когда мы уже жили вместе, никогда не спрашивал меня, люблю ли я тебя. Потому что тебе это было не важно. Тебе главное, что чувствовал ты, а не что чувствовала я. Знал бы ты, как меня это задевало. И если бы не тот самый случай, нашего с тобой Темки тоже никогда бы не было на свете. Вообрази только: не-бы-ло-бы-ни-ког-да! Сначала меня радовало, что моя уловка сработала. Я думала, ты станешь гордиться собой. Как же, такое благородство с твоей стороны! Тебе же всегда нравилось, что я чувствую себя обязанной тебе. Я думала, ты погордишься немного и перестанешь, когда надоест. И тогда я скажу тебе правду. Или сам додумаешься. Он же просто вылитый ты. А потом я поняла, что тебя такое положение вещей полностью устраивает. Когда ты, если что, как бы ни при чем…
– Подожди! То есть как нашего с тобой?!
Прежде, чем она ответила мне, я еще успел подумать, что, может, неправильно расслышал или не так ее понял.
– Какой же ты тормоз, Ленчик! А вот так! Он – твой родной  сын. Твой и мой. Я же сказала уже тебе, что с Рафиком у меня ничего и не было. Я все придумала. Подлым образом сочинила. Вот так! Такая я комедиантка! Ну, ругай меня, кори! Да, я виновата, я выдумала эту глупую ложь, но только, чтобы позлить тебя.  Я же не знала, как иначе!..  А потом… Потом я подумала, если признаюсь, что солгала, ты все равно уже другим по отношению ко мне не станешь. А, может, будет еще хуже.  Уж пусть будет так, как есть. Это был мой секрет. Только мой. Я никому его не сказала, даже Миле, с которой  мы в то время были подругами. Я тогда так запуталась, Леня. И еще мне все время казалось, что ты не любишь Тёмку, как надо. Как должен любить отец. И уже не полюбишь никогда. Ты никак не мог простить мне Рафика. Не мог простить Темке… Я же видела, как ты на него смотрел, я не слепая. Поэтому во мне возмутилась материнская гордость. Дурочка была, мне ж только двадцать лет было…
Я опешил. Вот уж поистине, если хочешь, чтобы в ложь поверили, она должна быть чудовищной.
– Это правда?! Если – да, то ты понимаешь, что сейчас сказала?!
Я кричал. Мне плевать было, что в соседней комнате Марина и что, может быть, она все слышит. Пусть думает, что хочет. Хотя у нас толстые стены.
Потом до меня дошло, что кричу я яростным, надсаженным шепотом.
– Я все понимаю, Леня. Я знаю, я сказала никому не нужную правду. Как будто это теперь так важно!..  Я сгубила твои лучшие годы. Прости меня, Леня! Ах, если б загадать невозможное и вернуть все на тридцать лет назад! Нет, не на тридцать, а на тридцать пять. Скажи, разве с тобой такого никогда не было? Чтобы все вновь стало, как в тот день, день нашего с тобой знакомства, первого сентября.
Она все понимает! Ни черта она не понимает!
Арчи заглянул поинтересоваться, что тут у меня происходит. Он шумно втянул носом воздух и, удостоверившись, что я на месте, а посторонних в помещении нет, сконфуженно ретировался.
Но она была здесь. Я слышал ее дыхание. Вот она – тут, рядом со мной, притихшая и настороженная.
Потом она заговорила вновь:
– Леня, раз ты теперь все знаешь, прошу тебя, помоги Артему. Твоему сыну, Леня. Он весь измучился. Так, как он живет, дальше жить нельзя. Врачи говорят, его может спасти только операция. Ему бы пересадили мою почку, но у нас с ним несовместимость. Такая беда! Значит, вся надежда только на тебя. Ты не думай, мы не нуждаемся. Деньги на операцию есть. Нужна только донорская почка. Твоя, Леня! И твое согласие на пересадку. Если бы ты только согласился! Нужно будет, конечно, пройти обследование. Мало ли… Но я буду молить Бога, чтобы все сложилось хорошо. Ты же ведь здоров, правда? Никогда ничем серьезным не болел. И спортом занимался… Леня, приезжай, а! Это теперь так просто. Даже виза не нужна. Я узнавала. Только загранпаспорт. У тебя ведь есть загранпаспорт?
Она произнесла это скороговоркой, на одном дыхании, словно боялась, что не справится. И совсем уж по-ребячьи шепотом добавила:
– Ты мне нужен, Леня. У меня больше никого нет, кроме тебя...

На этом телефонная связь прервалась.

«Звезда Востока», № 3, 2013

_____________
Марина Беглова
Родилась в Ташкенте. Окончила инженерно-строительный факультет Ташкентского политехнического института. Лауреат Международного конкурса малой прозы «Белая скрижаль – 2010». В 2011 году рассказ «Накануне любви» был опубликован в литературном альманахе «Феличита». Публиковалась в журналах «Склянка часу», «Звезда Востока». Живет в Ташкенте.

Просмотров: 3830

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить